Женские истории.
Часть III
Истории тех, кто был с нами на «Бизнес-ведьмы»
Если вам отзовутся какие-то главы, и вы были у нас в любом потоке «Бизнес-Ведьм», мы будем рады, если вы наберетесь смелости стать видимой для многих.
«Вот я. И вот моя история» от многого освобождает и многим дает возможность увидеть и сказать себе: «Вот она. Со мной было то же, что и с ней. Она смогла, значит я смогу тоже».

А если Вам отозвались главы или истории, но вы еще не были на нашем курсе, нам по пути. Следующий поток стартует весной 2021.

Маша Петрякова
Мама, мне тебя не хватило
Обидно, ведь мама сказала, что я уже большая. Я докажу им!
Мне три. Я лежу пузом на деревянном табурете в кухне бабули, болтаю ногами и шмыгаю носом.

— Бабушка, а они скоро приедут?
— Скоро, очень скоро. Нам же с тобой хорошо?

Вздыхаю. Мама с папой в Болгарии. Я скучаю.

Мне пять. Я крадусь к детской кроватке, в которой проснулся брат. Мне нельзя с ним играть.
Обидно, ведь мама сказала, что я уже большая. Я докажу им! Пытаюсь взять малыша на руки, тащу изо всех сил, почти роняю, судорожно цепляюсь за ножки, опускаю на пол. Он плачет. Я боюсь.

Мне шесть. Мама смотрит на Наташу Ростову в телевизоре. Я прыгаю через диванные подушки, высоко — совсем как балерина. Мама обязательно меня похвалит! Прыжок, второй, третий…

— Маша, ты совсем не похожа на Наташу Ростову! Я ухожу.
Я буду помнить эти слова всю жизнь...
Я прочитаю «Войну и мир» в десять, от корки до корки, и решу, что да, я не похожа на Наташу. Да и не хочу быть похожей. Я буду танцевать. Но я не поверю в свой танец. Никогда.

Мне восемь. Я ненавижу своего брата. И люблю. Кричу на него, бутуза неповоротливого, когда забираю из детского сада, и крадусь целовать в толстую щечку, когда он засыпает. Дразню его конфетами и защищаю от дворовых мальчишек.

Он — маленький, я — большая. Я ревную.

Мне девять. Брату четыре. Мама уехала, я не знаю, куда и на сколько. Папа пьет. Я просыпаюсь от запаха дыма и жуткого свиста. Бегу на кухню, на плите надрывается скороварка. Плита раскалена докрасна, кастрюля пышет паром во все стороны, я подползаю к ней на коленках, выключаю горелку.

Я невыносимо беспомощна сейчас.
Мне обидно. И стыдно. Снова стыдно.
Мне пятнадцать. Я прошу у мамы новую юбку.

— Маша, ты что, выглядишь хуже всех в классе?
— Не всех. Но многих.
— Ну вот, видишь? Не хуже ведь.

Мне стыдно, но прошу еще раз.

— Маша, значит надо только тебе, да? А МНЕ, значит, ничего уже не надо? Ты считаешь, я старая?

Мне обидно. И стыдно. Снова стыдно.
Ей тогда было тридцать восемь. На год больше, чем мне сейчас.
Мне тридцать пять. Мама сидит на моей кухне. Поднимает глаза.

— Маша, почему у нас нет семьи?

У меня нет ответа на этот вопрос, мама.

У нас было хорошее, и его было больше. Но это то, что во мне фонит. То, что сделало меня сильной и очень ранило. Там, где мне тебя не хватило.

И я надеюсь никогда не задать подобный вопрос своей дочери.
Лия Захарова
Любимые нелюбимые девочки в трех поколениях
Из троих ее дочерей я, старшая, похожа на нее больше других.
Я смотрю в зеркало и в своем отражении вижу маму. Тот же цвет кожи, овал лица, вдоль щеки пролегла такая же носогубная складка, та же седина пробивается у корней. И я точно так же, как мама, поджимаю губы в печали. Из троих ее дочерей я, старшая, похожа на нее больше других.

Однажды бабушка показала мне старую черно-белую фотографию, где маме лет восемнадцать-девятнадцать, может, и поменьше. Белое платьице длиной ниже колена, носочки, туфельки с ремешком. Гладко зачесанные волосы, перекинутая через плечо коса. На лице — строгое, неулыбчивое выражение. Прямая спина, пяточки вместе. Она очень милая в своей закрытости, даже отстраненности. Только глаза у нее голубые, льдистые, а у меня — карие, жаркие.

Мама рассказывала, что такие я сама себе выбрала. Примерно до года они были синими, такого яркого и глубокого цвета. Мама их всегда помнила, мечтательно сравнивала с морем или небом и сожалела, что потом они поменялись. Или я их «поменяла».

Это папины глаза. Высокого, статного красавца грузина, который уговорил ее выйти за него замуж, несмотря на то что был младше на четыре года. Потом родил с ней трех дочерей и повесился накануне Восьмого марта на моей кроватке.
Как же меня бесила эта явная похожесть с мамой! Слова «ты как твоя мама» каждый раз пощечиной долго горели на моей щеке и не давали вздохнуть.
Я сопротивлялась, яростно отстаивала свое право быть не такой, как она. Да ни за что на свете!

Почему?! Потому что она — такой же раненый, недолюбленный ребенок, как и я. Бабушка вышла замуж за ее отца, моего деда, уже во второй раз и по расчету. Но даже фамилию тогда не поменяла, оставила прежнюю, в память о своей первой любви. Она, гордая красавица, дочь зажиточных родителей, белогвардейца и оренбургской казачки, в девятнадцать лет без памяти влюбилась в работника Ивана и сбежала с ним из отчего дома. Отец шумел сильно, хватался за вилы и топор, но потом смирился, зато мать — так и не простила. Только бабушка Прасковья прикрывала внучку своей любовью от неистового гнева семейного клана. Молодые пали в ноги, и благодаря бабушкиному миротворчеству были помилованы, поселились вдвоем и даже были счастливы. Недолго.

В финскую войну Иван пропал без вести. О его судьбе так и не стало известно ничего. Да и как было узнавать? Родичей раскулачили, они подались неизвестно куда. Семейное гнездо опустело. Бабушка осталась одна. Молодая женщина — не вдова и не при муже, работящая, острая на язык и скорая на расправу. Завидная невеста, хоть и «порченая».

Деревенские мужики засматривались, но подступиться боялись. Только Илья осмелился. Взял в жены, привёл в дом. Но бабушка его не любила. Такого хорошего и правильного — не любила! Как так?
Она всю гордую стать ловко сдергивала с себя, как одежды, плечи опадали как гуттаперчевые, из громоподобного рыка голосок превращался в шаловливый и жалостный.
Зимними вечерами, когда дел особых не было, сады-огороды прибраны и мы приезжали только в гости, бабушка еще как-то соглашалась вести пустые разговоры. Правда, не при маме, только если ее рядом не было. Мы приставали к бабушке Фене с расспросами и всю мудрость семейной жизни черпали от нее.

— Ба, а как же вы жили, если ты его не любила, а?!
— А так и жили! Мужик в доме нужен, одной без него бабе никак. Илья хороший был. Тракторист, работящий, рук не распускал, не пил. Раз только напился, пришел в избу, сел за стол. Смотрит на меня, а глаза такие грустные. «Эх, Фенька, бл…дские твои шары! Ведь не любишь ты меня, не любишь», — говорит.
— Ба, а ты чего?!
— А я руками всплеснула. «Что ты, Илюшенька, такое говоришь? Как же не люблю-то?! Люблю! Вон ты какой у меня хороший! Кто тебе чего опять сказал?»

Тут бабушка преображалась моментально, начинался театр одного актера, о котором МХАТ и не мечтал. Она всю гордую стать ловко сдергивала с себя, как одежды, плечи опадали как гуттаперчевые, из громоподобного рыка голосок превращался в шаловливый и жалостный. Лебезила, юлила, очаровывала, обводила вокруг пальца! Вживалась в роль покорной жены, всю свою смекалку и умище прятала за придурковатостью и бабьей недалекостью.

В одном ей нельзя отказать — женой она была верной, никакие пакости мужу, хоть и нелюбимому, за спиной не делала. Дала слово и держала его. Строптивость свою прятала за преданностью и надежностью. И своей дочери разборчивость не прощала.

Мы, девчонки, очень любили бабулечку. Четыре класса образования с лихвой компенсировались таким знанием жизни и удалью, что мы прощали ей всё. И резкость суждений, и своенравность с категоричностью: если она что решила, переубедить ее было невозможно. Нас она не слушала, только Володю.

В семье с новым мужем первым родился сын — умный, желанный, любимый. Потом вроде бы была дочка, которая умерла рано, в младенчестве, от какой-то болезни. А младшей оказалась мама. Не еще один сын. Имело ли это значение, не знаю. Мой дед так и не узнал, кто у него последним родился. В 1941-м он ушел на фронт, почти сразу пропал без вести, а мама появилась на свет уже осенью.
Отца она знала только по рассказам брата и бабушки, но ей всегда верилось, что уж он-то точно бы ее любил.
Когда поднимается разноголосый восторженный шум вокруг материнства, и тут и там поются хвалебные оды матери, я замираю. Сначала мне становится стыдно, что не поется с этим хором, ну никак. А ведь должно же! «Неблагодарная» — чего уж! И это ж «мать у нее плохая», а она-то «хорошая».
Я силилась и старалась выжать из себя хоть что-то, но никогда не угадывала, как надо «правильно» относиться к матери. Ну да, «все дети как дети», а я?

Мне было одиннадцать, когда я заявила, что воспитывать себя теперь стану сама. Я много читала, хорошо училась, но авторитета в маминых глазах мне это не прибавляло. Я считалась неженкой, лентяйкой и «слишком умной». Сколько помню, самые горькие разочарования, предательство и боль были связаны именно с мамой.

Наши ценности и жизненные установки не совпадали катастрофически. Опереться на нее в трудную минуту, просить о поддержке и помощи, даже просто быть с ней откровенной — об этом и речи не шло! Чем дальше, тем опаснее и дороже обходилось любое ее появление в моей жизни. «Нашу кобылицу оседлали и поставили в стойло», — такой была ее поздравительная речь на известие о моем «позднем» замужестве. «Доченька, ты повторила мою судьбу», — с такими словами утешения она кинулась ко мне, когда я пришла ей сказать о смерти моего мужа. Но, пожалуй, хватит.

Я училась любить ее осознанно, по крупицам собирала, за что быть ей благодарной. Каждую найденную песчинку превращала в жемчужину. В какой-то момент отчаянья я остро почувствовала, что любая, даже самая обоснованная претензия к ней, разрушает меня саму.

Нет никакой правды, и искать ее не нужно! А что тогда? Понять и простить. Хоть как-нибудь. На ее ошибках я не становилась сильнее, умнее, краше и счастливее. Чем горше была моя боль, тем глупее и злее выглядела я сама.

Чем мама становилась старше, тем сильнее впадала в детство. В детство, которое она сама себе придумывала. Снова и снова она рассказывала, что помнила о том, как ей удавалось заполучить мамино внимание.
Я слушала эти были-небылицы и до одури жалела ту маленькую девочку, которая оказалась помехой для своих родственников.
Астрахань, 1946 год. Бабушка отправилась туда, поддавшись на уговоры еврейской пары, за сытой жизнью. Рыбзавод, общежитие в бараке, где в одной комнате жило четыре семьи. Никаких перегородок, один большой стол посередине. Ели, готовили, учили уроки, гладили, играли в карты — всё на нем.

Бабушка была затейница и выдумщица, могла устроить праздник из ничего. «Вот все поужинали, мама вывернула тулуп, напялила, подговорила теть Шуру, посадила ее в тачку. Взяли они таз и скалку и ну гонять по коридору. Кричат: „Выходи по одному, будем всех продразверстывать! Кто сам не продразверстится, того посадим в угол на горох!" А мы, ребятня, гоняемся за ними, хохочем. Так весело жили, дружно». В этом месте рассказа у мамы, как у всякого сентиментального человека, дрожал голос и наворачивались слезы.

В запасе она всегда держала конфеты. Коробками, мешками, тоннами. Уйти от нее без сладкого было невозможно. На все попытки отбрехаться она вспоминала одну и ту же историю, как бабушка купила сахарные шарики, сложила их в кулек и спрятала. Маме тогда было года три, она прикинулась больной, не дала отвести себя в садик, а сама выследила заветный кулек, вытаскала все конфеты из тайника, перепрятала в варежку и втихаря под одеялом их весь день наяривала. Сдал ее, конечно же, старший брат, которому конфет не досталось.

«Ох, Валька, зараза такая! Вот я куплю тебе столько конфет, чтобы ты налопалась до отвала», — ругалась бабушка маминым голосом.

Угрозу эту мама сама же себе и исполнила: с первой зарплаты купила килограмм конфет. «А чё ж не ешь?!» — спрашивала бабушка. «А не хочется, мам!» — отвечала мама.
— Так что ешьте, пока естся.

Я слушала эти были-небылицы и до одури жалела ту маленькую девочку, которая оказалась помехой для своих родственников. Сколько бы ни старалась, она так и не заслужила их любви и признания. Может, конечно, и криво старалась, но это уже не моя история.
Она умерла в этом году, в семьдесят семь лет, седьмого марта — через сорок три года, в один день с моим отцом.
После бабушкиной смерти мама поссорилась с братом, да так и не помирилась. Она умерла в этом году, в семьдесят семь лет, седьмого марта — через сорок три года, в один день с моим отцом. И я как будто бы знала, что так и случится. В этой жизни ее не смогла удержать ни новая квартира, в которой она мечтала жить, ни готовящаяся свадьба ее старшей внучки, моей дочери, ни редкий приезд другого внука, который живет в Канаде. Ни-че-го! Жить она не хотела. Ей было не за чем. И меня накрыло медным тазом.

Как я умудрилась выбрать себе в родители сразу двоих людей, которым эта жизнь была невмоготу? Как? Как вытаскивать из этой бездны идиотов-взрослых, которые так и не повзрослели?! Как я с этим справлялась раньше? Почему не могу одолеть сейчас?

Мамы нет, и в душе образовалась дыра. Я заметила ее не сразу. Время от времени замирала и говорила невпопад: «А у меня мама умерла. А у меня мама умерла. А у меня мама умерла». На разные голоса. С разным ударением. Заладила! Подступалась и не могла заглянуть в эту дыру.

Последнее, что я «успела» ей сказать, были злые слова вспыхнувшей гордынюшки, когда она в очередной раз приперлась без предупреждения, потому что «чё это я буду предупреждать, я — мать, и прихожу к тебе, когда захочу». А мне приспичило «защищать свои границы». Молодец! Ни пяди не сдала.

Я научилась разделять. Вот это — моя мама, которую я люблю, как всякий ребенок любит свою мать, и это неприкосновенно. Вот это — женщина, которая стала моей матерью, и мы с ней разные люди. Я завидовала тем, у кого первое совпадало со вторым, а себе отвечала: «Ну что ж? И так бывает».

Мамы нет, но она как будто бы заголосила во мне во всю силу! Вдруг, откуда ни возьмись, зацвели пышным цветом, заколосились все мои «нельзя» и ее «можно». Правильно и неправильно, «так надо» и «опять напридумывала», «что люди скажут», «вон как другие». Откуда это взялось?! Ее установками я попираю сама себя, мщу?

У меня опустились руки. Дочь уехала. Сын уже два года живет у бабушки с дедом. Я осталась одна. Так же, как когда-то она. Я жду звонка от своих детей, а они не звонят. Так же, как не звонила я.

Стоп! Давай обнимемся. Просто так. Как мы хоть иногда, но обнимались. Мам, ты собиралась умирать, а приготовила нам подарки на Восьмое марта, и я храню твою открытку. Наверно, я была не идеальной, а просто твоей дочерью. Как ты была моей мамой. Мне такая и нужна. В боях с тобой я оттачивала свое мастерство. Глядя на тебя, я точно знала, что так — не хочу, так — мне не надо, и это сокращало поиск истины на один пункт.

Ты была труженицей и возмутителем спокойствия. Я восхищалась твоим упорством и целеустремленностью. Ну и пусть, что невпопад и не в мирное русло. Зато с огоньком! Мне жаль, что ты так и не приняла мою семью, что ревновала меня к ней. Правда жаль.

Прости мне все твои слёзы и боль, которые вольно или невольно я причиняла тебе. Ты была одержима жизнью, пока мы были маленькими. Ты выкарабкалась из болезни, чтобы поднять нас на ноги, а в это никто не верил. Я благодарна тебе за то, что ты выстояла. Ты — боец! Неунывающий и храбрый. Ты сражалась, сколько могла.
Я люблю тебя и отпускаю. Покойся с миром. Дальше — я сама.
Лия Захарова
Если вам отзовутся какие-то главы, и вы были у нас в любом потоке «Бизнес-Ведьм», мы будем рады, если вы наберетесь смелости стать видимой для многих.
«Вот я. И вот моя история» от многого освобождает и многим дает возможность увидеть и сказать себе: «Вот она. Со мной было то же, что и с ней. Она смогла, значит я смогу тоже».

А если Вам отозвались главы или истории, но вы еще не были на нашем курсе, нам по пути. Следующий поток стартует весной 2021.

Made on
Tilda